Кто-то слышит звонок будильника издалека, будто сквозь толщу веков. Сначала тоненько-тоненько, потом по нарастающей, все ближе и ближе и, наконец, у самого уха: «Дзынн-н-нь! Проснись, а то хуже будет!» Это щадящий вариант.
Не в пример хуже, когда зловредная звонючая гадина огорошивает тебя дубиной по голове, ввинчивается в мозг посередине чудесного сна про лужок с ромашками: «Бум! Трам! Вставай, поднимайся, рабочий народ! Вставай на борьбу, люд голодный! Бум!» Но самое плохое, когда как у Аньки. Анька слышит звонок заранее, когда он еще не прозвенел. Такое вот дурацкое устройство сигнальной нервной системы или как ее там кличут. Где-то Анька вычитала, а может, из радио привязались три этих слова: «сигнальная нервная система».
«Сигнальная» — это про будильник, а «нервная» — про Аньку. Вместе получается «система»: Анькины нервы улавливают сигнал будильника ровно за пять минут до звонка. Хоть ты тресни. Анька вскакивает, как ужаленная, садится рывком, оглядывается дико: где я?.. кто я?.. зачем я?.. Рядом недовольно бормочет потревоженный муж Слава:
— Да спи ты, еще не прозвенело…
Муж Слава поворачивается на другой бок. Но какой уж тут сон, если пять минуток всего и осталось? Хотя пять минут тоже деньги…
Она предусмотрительно усмиряет притаившийся на тумбочке будильник, чтоб молчал, чтоб не рыпался, и тихонько укладывается снова, на краешек, на бочок. Тут главное следить за веками: эти коварные плиты, весом каждая в тонну, так и норовят прихлопнуть глаза, а заодно и саму Аньку, опрокинуть ее назад в сон, в тишь, в теплую мягкую благодать… Нет! Нет! Держись, девушка! Смерти подобна такая слабость! Не иначе как могильные они, эти плиты!
В такие моменты Анька лежит, придерживая глаза открытыми и перебирая в уме предполагаемые события наступившего дня. Так научил ее покойный папа еще в школьные годы чудесные:
— Представь, Анюша, что каждый день — это поездка по железной дороге. Сначала одна станция, потом другая… Станцуем, красивая?
Вот с тех пор Анька и ездит с утра до вечера, танцует, как заведенная. Что у нас в маршруте на сегодня? Обычно, гражданочка машинист, ничего особенного… Ага, как же, ничего особенного… Вот в животе шевельнулось крошечное ядрышко сладкой томительной тяжести, и она же придавила его, спрятала до лучших времен: «Ш-ш-ш! Тише шурши, девушка! Не услышали бы!»
Придавить-то придавила, но сна уже ни в одном глазу. Зато наверняка блестят глаза так, что лучше никому не показывать, разве что зеркалу. Вон, даже в комнате светлее стало. Да нет, дурочка, это рассвет. Утро декабрьского ленинградского дня, виноватым псом сующее нос в щель между портьерами. Пора их, кстати, сменить, портьеры. Но эта станция не сегодня. Сегодня родительское собрание, не забыть бы сказать Славе. Сегодня дружина. Сегодня пробег по магазинам: Новый год еще никто не отменял. И так далее.
Анька садится на кровати, сует ноги в тапки, идет в ванную. Точно, глаза блестят неземным блеском. Хочется вот прямо так взять и погладить себя… Она оглядывается на дверь, распахивает халат, кладет руку на плоский, гладкий, прохладный живот. В животе возится, бьется, растет ноющая боль, слаще которой нет на земле.
— Вот, — говорит она зеркалу неслышно, одними губами. — Это все тебе. Тебе одному. Слышишь?
— А как же Слава? — отвечает зеркало.
Да, в самом деле. Нехорошо. Анька вздыхает и отправляется на маршрут. Ту-ту-у! Первый полустанок: утренний туалет и дальше по расписанию.
Она уже хлопочет на кухне, когда туда выходит Слава, спутник и муж. Институтский роман, с первого курса. Неловкий ушастый паренек из Саратова. Но то, что неловкий, не беда; Аньке никогда не нравились супермены. Супермены похожи на памятники самим себе, а кому он на фиг сдался, памятник? Памятник, он на площади стоит, как его, такого, в постель уложишь? Да даже если и уложишь — жестко с ним, с истуканом, в железных ночах Ленинграда. В железных ночах Ленинграда по городу Киров идет. Ну и пусть себе идет, а Анька остается с ушастыми. Ушастые — самые нежные, проверено.
Одна беда: слишком давно это было… Десять лет — большой срок; за ограбление банка меньше дают, и непонятно еще, что выгодней. Сейчас у Славы Соболева солидное лицо, хорошая должность, а в словах — вескость. Вот только смотрит он на Аньку уже совсем не так, как тогда, в институте. А ведь она вышла за него именно благодаря этому взгляду. Казалось бы, ну что такое взгляд? Всего-навсего два карих зрачка, устремленные на тебя и тут же дающие деру, стоит лишь тебе повернуться в их сторону. Откуда же бралось то явственно ощутимое нежное тепло, которое Анька чувствовала всем телом даже на большом расстоянии, сидя спиной к своему обожателю в противоположном конце переполненной аудитории? С физической точки зрения это явление представлялось совершенно необъяснимым и могло означать только одно: необыкновенную по силе любовь. Могла ли Анька оставить ее безответной?
Это была ее вторая любовь «за что-то». В Славу она влюбилась за взгляд, а до того, еще в школе, в боксера Витю Котова — за то, что Витя Котов избивал каждого парня, который осмеливался подойти к Аньке ближе, чем на десять метров. Во-первых, чрезмерность его реакции свидетельствовала о лестной для Аньки глубине чувства. Во-вторых, соображения гуманности требовали как-то прекратить избиения, иначе Витя точно бы сел. Все вместе взывало к проявлению взаимности, и шестнадцатилетней Аньке пришлось соответствовать требованиям момента.
К несчастью, а может быть, к счастью, Витя Котов все-таки сел, причем еще до окончания школы. Удивительно, но, как только его кулаки перестали грозить беззащитному человечеству, испарилась и Анькина любовь. Так или иначе, к моменту знакомства с ушастым Славой ее сердце было свободно, как Куба. Однажды, в переполненном вагоне метро, когда Анька, не в силах пошевелиться, едва дыша и не чуя под собой ног, висела между чьей-то квадратной спиной в черном драповом пальто, чьим-то жестким плечом в болоньевой куртке и ужасно остроугольным рюкзаком какого-то третьего идиота, она вдруг почувствовала прикосновение знакомой волны обожания.